Все монографии, в том числе и Плотникова, грешат ничем неподкрепленными оценками и пишутся, обычно для того, чтобы набрать публикации, требуемые для защиты диссертации. Поэтому я обратился к первоисточнику - протоколам допросов Колчака.
Вопросы ему задавались очень корректные, без попыток загнать в угол. Необходимо помнить, что отвечал не просто человек, а подсудимый, в чем-то обвиняемый. в чем, мы не знаем, т.к. уголовного дела не видели. Любой подсудимый избирает тактику своей защиты. Тактика Колчака была такой - на вопросы отвечать рассказами о событиях, в которых подавляющую часть занимают действия третьих лиц. О себе - минимум миниморум. Но и из этого минимума можно сделать вывод, что Колчак был типичным представителем военного сословия, традиционного и иногда демонстративно не интересующегося политикой. Его задача - война до победного конца, невзирая ни на что.
По поводу сказок, что Колчака расстреляли большевики. Алексеев, задававший вопросы, упорно называет Октябрьскую революцию переворотом. Значит он явно не большевик. Далее - "патриот" Колчак самоустраняется от командования Черноморским флотом, приказав принять командование своему заместителю.
Остальное в выдержках из протоколов. Читайте. Правда, каждый сделает выводы в силу своего образования, жизненного опыта, да и политических пристрастий. Я не сомневаюсь в оценках фотографа и Нефедова. Эти тверды, как дуб мореный. Другие более объективны. Николай по настроению. Слаю с Маэстро лишь бы повоевать. Так уж устроены эти люди.
"Денике. Мы как будто бы остановились на том, как сложились ваши воззрения к концу 1906 года. Что же, в дальнейшем за этот период времени с 1906 г. по 1917 г., ко времени революции, происходили ли изменения ваших политических воззрений и принимали ли вы какое-нибудь прямое или косвенное участие в политической жизни страны?
Колчак. Нет. Я не принимал участия; я в это время был занят чисто-технической работой, у меня не было времени, я соприкасался с ними, поскольку бывали разговоры.
Алексеевский. Здесь уместен один вопрос, который касается вот чего: вы сначала нам скажите, имели ли вы личные отношения с бывшим императором и с выдающимися членами и деятелями династии и в частности имела ли вы хоть одно свидание с Распутиным?
Попов. Я прибавлю, не изменились ли эти отношения до самой революция 1917 г.?
Колчак. Я никакого участия в политической работе не принимал. Попов. Вы уклоняетесь от прямого ответа: были ли вы тогда монархистом или нет?
Колчак. Я был монархистом и нисколько не уклоняюсь. Алексеевский. Мы бы хотели, чтоб вы нам сказали, не касаясь всех событий, какие произошли после Февральского переворота, — изменились ли ваши политические взгляды за это время и какими они представляются в настоящее время?
Попов. Как вы относились к самому существу вопроса свержения монархии и какова была ваша точка зрения на этот вопрос?
Колчак. Для меня было яспо, что монархия не в состоянии довести эту войну до конца, и должна быть какая-то другая форма правления, которая может закончить эту войну.
Тогда же я получил предложение приехать к Родзянко к завтраку. В разговоре Родзянко высказал оптимистический взгляд относительно положения в Черном море. Я сказал ему, что у меня идет такой же внутренний развал, как и везде. Пока мне удается сдерживать это движение, действуя на остатки благоразумия, но что в настоящее время уже есть признаки, что это благоразумие исчезает, и я нахожусь накануне такого же взрыва, который был в Балтийском Флоте, и что совершенно не верю в благополучие, которое чисто внешнего свойства. Родзяико задал вопрос: «Что же делать, по вашему мнению?». Я сказал, что единственный выход вижу в борьбе с тем, что нас разлагает: с пропагандой неизвестных безответственных типов, совершенно [59] неизвестно откуда появившихся, которые ведут открытую работу против войны и против правительства. Пока меня еще не тронули, и я пользуюсь известным влиянием, которое у меня еще осталось, но, вероятно, на-днях и это кончится. Я сказал, что я считаю, что бороться можно только этим путем, но что я положительно не знаю, к кому мне обратиться, кто мог бы помочь мне в этом деле. Родзянко спросил меня, обращался ли я к каким-нибудь политическим партиям, чтобы они помогли мне в этом деле. Я сказал, что пока еще не обращался. Родзянко предложил мне проехать к Плеханову и поговорить с ним; может быть, он даст совет, даст указания, как лучше поступить в этом деле.
Я поехал к Плеханову, изложил ему создавшееся положение и сказал, что надо бороться с совершенно открытой и явной работой разложения, которая ведется, и что поэтому я обращаюсь к нему, как главе или лицу известному с.-д. партии, с просьбой помочь мне, приславши своих работников, которые могли бы бороться с этой пропагандой разложения, так как другого способа бороться я не нижу в силу создавшегося положения, когда под видом свободы слова проводится все, что угодно. Насильственными же мерами прекратить, — в силу постановления правительства, — я этого не могу, и, следовательно, остается только этот путь для борьбы с пропагандой.
Плеханов сказал мне: «Конечно, в вашем положении, я считаю этот способ единственным, но он является и данном случае ненадежным». Во всяком случае, Плеханов обещал мне содействие в этом направлении, при чем указал, что правительстно не управляет событиями, которые оказались сильнее его. «Вы знаете — спросил меня он — что сегодня должно быть выступление войск, что сегодня, около 3-х часов, должны выступить войска с требованием смены части правительства?». Это было 21 — 22 апреля{15}. Кик раз в этот день, около 4-х часов, было назначено заседание правительства на квартире Гучкова, на Мойке. Плеханов заметил, что это выступление будет пробой правительства, — раз правительство не будет в состоянии справиться свыступлением против него, то какое же это правительство? По всей вероятности, оно должно будет пасть. «Я лично думаю.—сказал Плеханов, — что все идет не так, как мы хотели или предполагали; события принимают стихийный характер, и в этом случае отдельные лица или отдельные группы могут только до известной степени задерживать или способствовать точению, но я сомневаюсь, [60] чтобы мы могли в ближайшие дни что-нибудь сделать». Вот суть его отношения.
Тогда все это выступление базировалось главным образом на почве империалистической политики правительства, — стремлении получить Босфор и Дарданеллы, — что вызвало требование смены Гучкова и Милюкова, как носителей этой тенденции. Плеханов в разговоре со мной сказал такую фразу. «Отказаться от Дарданелл и Босфора — все равно, что жить с горлом, зажатым чужими руками. Я считаю, что без этого Россия никогда не в состоянии будет жить так, как она хотела бы».
От Плеханова я отправился прямо на совещание совета министров, которое происходило на Мойке, в квартире Гучкова. Когда я проезжал по Невскому и Морской, то мне начали попадаться отдельные воинские части, — там был Финляндский полк и, насколько помню, Измайловский. Вся эта демонстрация стекалась на Мариинскую площадь, перед Мариинским дворцом, где обычно заседало правительство. В данном же случае демонстранты сделали ошибку, не зная, что из-за болезни Гучкова правительство заседает не в Мариинском дворце, а на Мойке. Поэтому демонстрация происходила перед пустым фактически Мариинским дворцом. У Гучкова, в присутствии всего правительства, заседавшего под председательством князя Львова, я подробно доложил все, о чем уже упоминал раньше: о положении на Черном море и о том, к чему это, по моему мнению, должно привести. В это время получено было известие о демонстрации и о требованиях убрать Гучкова и Милюкова из состава правительства. Как резюме этихразговоров, было сказано как будто Милюковым: «Мы можем обсуждать здесь и говорить о чем угодно, а может быть, через несколько времени мы все in corpore будем сидеть в Крестах или в крепости. Какую же ценность имеют при данном положении суждения?» Конечно, с разумностью такого изгляда нельзя было не согласится.
Как раз перед концом заседания прибыл ген. Корнилов{16}, кажется, из Царского Села (я его и первый раз тогда видел). Корнилов сказал, что в городе происходит вооруженная демонстрация войск против правительства, что он располагает достаточными силами, чтобы прекратить это выступление, и в случае надобности, если бы произошло вооруженное столкновение, у него есть уверенность в возможности подавления этого движения. Поэтому он просил, чтобы правительство санкционировало это и дало возможность немедленно начать действовать. Это послужило [61] поводом к обмену мнениями и дебатам, при чем особенно против восставали Львов и Керенский, который заявил: «Наша сила заключается в моральном воздействии, в моральном влиянии, и применить вооруженную силу значило бы вступить на прежний путь насильственной политики, что я считаю невозможным». На этом заседание закончилось. Но Керенский долго еще беседовал с Корниловым. Затем Керенский обратился ко мне и спросил: «Как у вас, в Черном море?» Я сказал, что дело идет все хуже и хуже, сообщил ему, что я был у Плеханова, просил его помощи, и что, со своей стороны, я прошу его, так как он имеет связь с политическими партиями, — с партией с.-р. и другими, — прислать ко мне опытных руководителей митингов, опытных агитаторов, которые могли бы разбивать тех людей, которые у меня ведут разлагающую Флот пропаганду. Керенский обещал мне, что пришлет. На этом совещание закончилось.
Вечером я уехал в Псков, где в это время происходил совет командующих армиями, где был Алексеев, Рузский и целый ряд представителей армий — командующих армиямиили начальников штаба всего фронта. В Пскове были выслушаны доклады отдельных начальников. Картина, выяснившаяся при этом, превзошла все мои худшие ожидания. Я совершенно не ожидал, что в армии происходили событии, о которых открыто докладывали представители командного состана, — братание с немцами, продажа оружия, начавшийся стихийный уход с фронта. Словом, в армии происходил полный развал. Никаких мер, чтобы остановить этот развал и выйти из затруднительного положении, в сущности, никто не мог предложить. Что касается того, что, может быть, возникла мысль, что прекращение войны и есть этот исход, то должен сказать, что общее мнение было таково, что войну продолжать во что бы то ни стало нужно. Отдельных мнений в пользу прекращении войны я не помню, и наоборот, — общее мнение было таково, что войну прекратить мы не имеем возможности. Таким образом, совещание только констатировало факт развала в армии, не выработав никаких мер к борьбе с этим явлением.
Алекcеевский. Слышали ли вы, что товарищ министра иностранных дел Нератов перед большевистским переворотом увез с собой некоторые документы министерства иностранных дел? Колчак. За время пребывания в Петрограде я убедился, что это правительство состоит из людей искренних; и честных, желающих принести возможную помощь родине. Никого из них я не мог заподозрить, чтобы они преследовали личные или [65] корыстные цели. Они искренно хотели спасти положение, но опирались при этом на очень шаткую почву, — на какое-то нравственное воздействие на массы, народ, войска. Для меня было также совершенно ясно, что это правительство совершенно бессильно, что единственный орган, который выдвигается и вполне определился, — Совет Солдатских и Рабочих Депутатов — ведет совершенно открыто разрушительную работу в армии и вообще в отношении вооруженной силы, открыто выставляет лозунги прекращения войны с Германией и т. д. Правительство бороться с ним совершенно бессильно, хотя бы даже оно располагало силами, так как оно принципиально применять эту силу не хочет, а рассчитывает на возможность чисто морального воздействия и держится методов управления, основанных на чисто моральном воздействии. Такое впечатление на меня произвело правительство. Повидимому, такой точки зрения держались все члены правительства, так как разногласий у них не было. Гучков, может быть, и понимал положение, но на меня он произвел впечатление человека, так далеко зашедшего попути компромиссов, что для него не оставалось другого пути. Он сам говорил, что он больше работать не может, и, повидимому, ясно видел, что должен уйти.
Я указал, что сантиментальности в политике не существует, что в политике существуют чисто примитивные соображения о выходе из того или иного положения. Указал, что с союзниками мы связаны обязательствами, что союзники потратили колоссальные средства для оказания нам помощи, и что никогда раньше, до 1917-го года, мы не были так сильны в смысле [68] снаряжения и так подготовлены для окончания войны, что если мы сейчас бросим свое участие и будем в этом направлении что-нибудь делать, то, несомненно, вооружим против себя союзников, счет которых будет чрезвычайно тяжелым. Наша зависимость будет уже не от одной Германии, а, может быть, от целого ряда государств. Чем же расплачиваться придется нам? — говорил я. Ни для кого не тайна, что мы находимся в самом бедственном положении, и придется расплачиваться натурой, — территорией и нашими природными богатствами. И вот наступает, в конце концов, призрак раздела нашего; мы потеряем свою политическую самостоятельность, потеряем свои окраины, в конце концов, обратимся в так называемую «Московию», — центральное государство, которое заставят делать то, что им угодно, но то, что обусловливало нашу политическую самостоятельность и свободу, — все будет у нас отнято. Суть сводилась к этому.
Затем я указал, что союзники, действительно, в это время еще колебались, еще недостаточно ясно учитывали, какие последствия дадут у нас этот переворот иреволюция, как они отразятся на войне, и они перешли в наступление для того, чтобы дать возможность оправиться нашему фронту, т.-е. оттянуть немцев на себя. Союзники выполнили это апрельское наступление. Я указал на то, что прежде всего здесь мы связаны с союзниками не только какими-нибудь обязательствами, а связаны с ними кровью, — и союзники нам не простят. Я указал на те перспективы, которые казались мне несомненными. И вот мое спокойное, объективное и совершенно правдивое, без каких-нибудь недомолвок, сообщение произвело громадное впечатление на всех присутствующих. Ко мне начали обращаться команды с тем, что команды желают сами отправиться и, если надо, послать свои делегации на фронт с призывом продолжать войну во что бы то ни стало, что подобное положение является позорным, что мы прежде всего должны закончить войну, что эту войну можно закончить.
я вызвал контр-адмирала Лунина, командующего линейными кораблями, старшего по мне, и сказал ему, что я, будучи фактически поставлен в невозможность командовать, приказываю ему вступить в командование Флотом и поднять свой Флаг. Затем ко мне вечером, часов в восемь, явилась какая-то делегация от Совета, которая без всяких мотивов вынесла резолюцию, что она считает необходимым, чтобы я сдал свое командование старшему. Я ответил что командование уже сдал адмиралу Лунину. Делегация просила, чтобы переданы были всевозможные секретные документы. Я сказал: «Принимайте какие хотите документы, но имейте в виду, что это длительное дело. Вы, конечно, можете их принять и рассмотреть». Вместе с тем такое же постановление было относительно контр-адмирала Смирнова, моего начальника штаба. Относительно других офицеров никаких постановлений не было сделано. Затем я сказал, что уезжаю к себе домой, на берег.
английское и французское правительства тогда фактически могли в лучшем случае поддерживать [110] только деньгами такое предприятие, но ни одной винтовки, ни одного патрона и пулемета они дать не могли. Это могла дать только Япония. Поэтому я на одном из частных собеседований с князем Кудашевым и Хорватом сказал, что я считаю необходимым сейчас просить Японию об отпуске нам оружия под те суммы, которые находятся в распоряжении железной дороги, или каким-нибудь другим путем, но прежде всего надо известное оружие получить, потому что, раз мы не будем обеспечены оружием формирование вооруженной силы явится невозможным. Тогда кн. Кудашев предложил мне поехать к японскому посланнику Сайде, которому я, не скрывая ни цели, ни смысла всего происходящего, все изложил и сказал, что весь вопрос заключается в оказании нам помощи оружием, что я прошу снестись с правительством, какое оружие и в каком размере военное министерство Японии могло бы отпустить на предполагаемое формирование воинских частей, и что с моей стороны желание сводится к тому же, — и дал список. Затем ко мне прибыл Попуда и с ним я тоже обсуждал этот вопрос. При переговорах с Попудой относительно оружия, он сказал, что будет телеграфировать об этом в генеральный штаб, что в Харбине имеется японская миссия с генералом Накашима во главе, и было бы хорошо, если бы я с ним столковался. Он сообщил, что Семенову передали довольно много оружия, и что, вероятно, на известных условиях Япония согласится и нам дать вооружение. На этом мы покончили вес дела и переговоры в Пекине, и я уехал в Харбин.
В первые же дни мне было совершенно ясно, что Семенов действует, не считаясь ни с Хорватом, ни с его распоряжениями, широко применяя в полосе отчуждения железной дороги [112] реквизиционную систему, т.-с. просто забирая все, что можно. Семенов реквизировал все железно-дорожное имущество, — приставлял револьвер ко лбу, и все выносилось".